Левиафан и Бегемот. Феномен полиции в контексте идей о суверене и гражданине
Aннотация
В статье анализируются философско-политические проблемы полиции как института общественной безопасности, призванного осуществлять свои функции вне политики, служить всему обществу в целом. Обращаясь к интерпретациям К. Шмиттом и Дж. Агамбеном классического учения о государстве Т. Гоббса, анализируя общественное целое, автор приходит к выводу, что ни либеральная, ни авторитарная модели современной демократии не страхуют от эксцессов субъекта и объекта защиты и упорядочивания, которые можно считать конститутивными для полиции, раскрывающими ее сложную сборку в контексте 1) единства во множестве национальной общности и проблемы суверенитета – противоречивого источника института полиции; 2) связанной с этим проблемы обеспечения безопасности, которая сложно соотносится с предыдущим уровнем, проблематизируя соотношение полиции и политического.
Полиция, возникнув позднее судебной системы и армии, предстает изначально сугубо государственным институтом. В это время возникает новая конфигурация власти: сувереном становится коллективный субъект – народ, инструментом обеспечения безопасности которого является полиция. Право полиции использовать силу создает возможность для злоупотребления ею и для создания угрозы самой власти. Таким образом проявляются сразу две проблемы, которые можно считать конститутивными для полиции, а именно, 1) проблема единства во множестве национальной общности, то есть, проблема суверенитета – противоречивого источника института полиции; 2) связанная с этим проблема обеспечения безопасности, которая сложно соотносится с предыдущим уровнем, проблематизируя соотношение полиции и политического, или, в другой концептуальной модели, ставит проблему объекта защиты и упорядочивания.
Рассматривая первый из поставленных нами вопросов, обратимся к наиболее известной работе Т. Гоббса в интерпретациях К. Шмитта и Дж. Агамбена. Посвященный Гоббсу текст Дж. Агамбена начинается с разбора известной гравюры с фронтисписа первого издания «Левиафана». Опуская пересечения с интерпретацией Шмитта и эзотерическими коннотациями в его понимании изображенного, остановимся сразу на фиксации Агамбеном того, что центральная фигура гравюры, сам Левиафан, этот «искусственный человек», находится не в городе, а за его пределами. И это первая аномалия, на которую указывает Агамбен. Левиафан изображен находящимся вне города, когда можно было бы предположить, что, как коллективное тело, он и есть город. Вторая аномалия гравюры состоит в самом городе, который изображен пустым, и можно предположить, что «население города полностью перешло в тело Левиафана: но из этого можно было бы сделать вывод, что место не только суверена, но и народа тоже находится вне города» (Агамбен, 2021: 50). Это еще одна загадка Левиафана, поскольку город без жителей еще более непонятен и вызывает вопросы.
Следующий тезис Агамбена уточняет «механику» коллективного тела, тем более что сам Гоббс использует механистические аналогии, сравнивая Левиафана с механизмом, и, в отличие от Шмитта, Агамбен уточняет, что речь скорее идет об оптическом механизме. Левиафан есть оптическая иллюзия, позволяющая собрать в нечто единое разрозненные части. Различие существенное, поскольку механическое собирание в единое тело, как аналогия, и сравнение с оптическим собиранием (мы видим нечто разрозненное единым посредством определенных «устройств») заметно различаются. Агамбен достаточно ясно выражает характер этой оптической иллюзии: «Объединение множества граждан в единое лицо является чем-то вроде перспективной иллюзии, а политическая репрезентация является лишь оптической репрезентацией (но не становящейся от этого менее эффективной)» (Агамбен, 2021: 54-55).
Оптическая иллюзия на уровне репрезентации и представления, самоотождествления и идентичности раскрывает парадокс единого и множественного тела Левиафана. Гоббс раскрывает его, обращаясь к категориям «народа» и «множества», где народ представляет собой единое, соотносится с городом и сувереном, а множество есть совокупность единичных индивидов, естественных тел (Агамбен, 2021: 55). В русском переводе мы находим слово «масса», которое несет иные значения и семантически гораздо ближе к политическому, чем множество. Указанное различие звучит так: «… масса людей не есть нечто единое, но состоит из множества людей, каждый из которых обладает собственной волей и собственным суждением обо всем касающемся его…» − и далее не только о суждении, но также о действии: «… масса, как собирательное слово, обозначает много объектов, например, масса людей есть то же самое, что и много людей. Это же слово, будучи единственного числа, обозначает один объект, а именно – одну массу (толпу). Но ни в том, ни в другом случае не предполагается, что масса обладает единственной волей, дарованной ей природой, но каждый человек обладает собственной. А поэтому мы не должны приписывать ей единое действие, каково бы оно ни было... Поэтому масса не является естественным лицом. Но если та же масса поименным голосованием согласится на что-то, то воля какого-то одного человека либо согласные друг с другом воли большинства граждан будут считаться волей их всех, в таком случае возникает одно лицо, ибо оно обладает волей, а потому способно на произвольные действия, такие, как повелевать, созидать законы, приобретать и переносить право и проч. В таком случае чаще говорится о народе, чем о массе» (Гоббс, 1989: 333).
Множество или масса противоположны народу как чему-то единому, способному изъявлять свою волю, действовать, обладать правом. Агамбен призывает остановиться в этом моменте и задать вопрос о том, как может существовать этот парадокс, массы и народа, когда они суть одно и то же и одновременно различное. Происходит разделение «внутри себя» на народ и множество, не совпадающие друг с другом, и появление суверенного народа для избрания одного – монарха, заканчивается его распадом: «Монарх также никаким соглашением не обязан кому-либо за полученную власть, ибо он получает власть от народа, но, как только что было сказано выше, народ тотчас же по передаче власти перестает быть лицом, а если исчезает лицо, одновременно исчезает и обязательство перед лицом. Таким образом, граждане обязаны повиноваться монарху только в силу тех соглашений, которыми они взаимно взяли на себя обязательство исполнить все, что сочтет нужным народ, то есть повиноваться монарху, если он поставлен народом» (Гоббс, 1989: 354). Сравнение и отсылка к оптической иллюзии, предложенная Агамбеном, оказывается весьма точной, народ как единство распадается при передаче власти суверену. Акцентированное единство народа охватывает весьма непродолжительный момент. И отсюда утверждение Агамбена о том, что у народа нет собственного тела. Есть множество естественных тел, и есть тело монарха; тело народа – политическое тело – есть тело моментального распада. И если мыслить полицию в этом контексте, то напряжение между естественным множеством и народом, о котором пишет Агамбен, присуще и ей, находящейся между исключенными из политического естественными телами массы и сувереном. Она оказывается одновременно имеющей дело с телами, по Гоббсу, естественными телами (голой жизнью), и с суверенной властью, ее непосредственной реализацией, а значит, и политическим (даже взятым в его максимуме).
Отмеченное нами «между», специфическое положение, можно понимать также как промежуточное состояние, процесс, поскольку Гоббс предполагает возможность или угрозу возврата к исходному состоянию войны (Гоббс, 2001: 120). Мы можем предположить, что полиция, наряду с судебной системой и армией, предотвращает такую возможность. Она, в свою очередь, может возникнуть при новой сборке народа из множества. Согласно схеме Агамбена, должен образоваться круг перехода от «разобщенного множества» к народу и суверену, далее к «растворившемуся множеству» (естественным телам граждан государства), через гражданскую войну снова к «разобщенному множеству» естественного состояния. Тем самым множество, лишенное политической репрезентации вне суверена и его представительства, в схеме Гоббса действительно не имеет собственного места в городе. Оно может быть представлено только кем-то замещающим, и Агамбен отводит эту роль фигурам стражников и двум фигурам с масками чумных докторов, что позволяет сделать вывод о том, что «Непредставимое множество, подобное массе зараженных, может быть представлено только посредством стражников, следящих за его послушанием, и лечащих его докторов. Оно пребывает в городе, но только как объект обязанностей и попечения со стороны тех, кто осуществляет суверенитет» (Агамбен, 2021: 63). Обе эти фигуры, и стражников, и чумных докторов, вполне соотносимы с функциональностью полицейского: полиция равно осуществляла контроль над заболеваемостью и обеспечением безопасности на городских улицах. Оптическая иллюзия Левиафана помещает полицию в пустое пространство города как репрезентант самой непредставимой фигуры народа.
В указанном смысле полиция и есть народ. Более того, в предисловии к работе Шмитта «Левиафан и учение о государстве Томаса Гоббса» мы находим: «Коммуна должна была быть не парламентарной, а работающей корпорацией, в одно и то же время и законодательствующей, и исполняющей законы. Полиция, до сих пор бывшая орудием центрального правительства, была немедленно лишена всех своих политических функций и превращена в ответственный орган Коммуны, сменяемый в любое время. То же самое – чиновники всех остальных отраслей управления» (Маркс, 1960: 344). Эта цитата приведена в контексте сравнения идеи Руссо о нераздельности правительства и народа – и той практики, которую зафиксировал Маркс в деятельности Парижской Коммуны. Для нас важно, что он останавливается на роли полиции и отмечает ее совершенно инструментальную роль. Она переподчиняется новому правительству. Помимо этого, лишение политической составляющей в контексте переподчинения и указание на чиновников «остальных отраслей управления» говорят о том, что полиция ставится с ними в один ряд. Полиция – часть аппарата управления, теперь единая с народом. Несмотря на акцентирование того, что это экстраординарное событие, меняющее представление о государстве, такое понимание полиции вполне укладывается в новоевропейское представление о полиции как государственном институте, за вычетом монарха и закреплением статуса суверена за самим народом.
Ленин в работе «Государство и революция» еще более прямолинеен, говоря о том, что народ сам может осуществлять функции полиции, без отчуждения этой функции и формирования враждебного класса «вооруженных людей». Объясняя необходимость «самодействующей вооруженной организации населения», он пишет: «На вопрос о том, почему явилась надобность в особых, над обществом поставленных, отчуждающих себя от общества, отрядах вооруженных людей (полиция, постоянная армия), западно-европейский и русский филистер склонен отвечать парой фраз, заимствованных у Спенсера или у Михайловского, ссылкой на усложнение общественной жизни, на дифференциацию функций и т. п. Такая ссылка кажется “научной” и прекрасно усыпляет обывателя, затемняя главное и основное: раскол общества на непримиримо враждебные классы» (Ленин, 1930: 23). Тем самым Ленин предельно отождествляет народ и полицию, до полного переноса функций. И эта идея достаточно близка анархическому пониманию власти, которая реализуется самим народом, сообществом реальных людей (отметим в указанном выше контексте Агамбена, не нуждающихся в представительстве и репрезентации кем-либо). Насилие и конфликты, возникающие в таком сообществе, решаются им самим, без передачи функций наведения и поддержания порядка определенным группам людей. Дэвид Гребер называет это контрвластью и, более того, он пишет о том, что такое понимание является сознательным выбором определенных сообществ, вне их определения как примитивных: «… под «контрвластью» понимают совокупность социальных институтов, противостоящих власти и капиталу: от самоуправляемых общин и радикальных рабочих союзов до отрядов народного ополчения» (Гребер, 2014: 23).
Обращаясь снова к Шмитту и его словам о русских как о «радикальном брате», доводящем европейские идеи до предельных практических выводов (Шмитт, 2001: 47), отметим, что Ленин действительно радикализировал давнюю и достаточно обоснованную европейскую идею, переведя ее как бы в практическую плоскость и решив противоречие суверена и народа, объединив их в теории самодействующей вооруженной организации населения ради преодоления классового противостояния. Именно этим и объясняется наше «как бы» о переводе проблемы в практическую плоскость: идея всеобщего вооружения народа уступила место другой, также имеющей давнюю историю, – идее власти комиссаров и их диктатуры. Шмитт пишет о комиссарах как о должностных лицах, посредством которых осуществлялась власть монарха во Франции. Это была административная должность, назначавшаяся для контроля за исполнением указов короля и концентрировавшая в своих руках широкие функции, полицейские в том числе. Шмитт пишет о комиссаре: «В общем и целом он должен был следить за всем, что касалось судебного, полицейского и финансового управления, заботиться о поддержании общественного порядка и осуществлять общий надзор за всем, чего требовало служение королю и что шло на благо его подданным» (Шмитт, 2018: 206). Эта должность была важным инструментом осуществления власти непосредственно монархом, минуя местные властные институты, и соотносилась с диктатурой. Можно также добавить, что не только с диктатурой, но и с чрезвычайным положением. Комиссар осуществлял суверенную власть короля централизованно, еще раз подчеркнем, без учета сложившейся и традиционной системы сдержек и противовесов этой абсолютной власти. То, что комиссар как фигура суверена действовала в рамках закона, не должно вводить в заблуждение насчет возможности его отмены самим сувереном. Возвращение к Ленину и практике реализации власти комиссарами времен гражданской войны достаточно ясно показывает приоритетность суверенности над всем остальным. В комиссаре соединяются функции осуществления суверенитета и полицейские функции. Можно также снова отметить двойственность, относящуюся к этой фигуре, представляющую суверена и всеобщую волю, и имеющую дело с частным, конкретными или «живыми» людьми.
В работе «Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса» Шмитт упоминает полицию, раскрывая значение государства-Левиафана и цитируя Карлейля: «Государство, по Гоббсу, есть лишь гражданская война, постоянно сдерживаемая сильной властью. Дело, следовательно, обстоит таким образом, что одно чудовище – Левиафан, “государство” – постоянно подавляет другое – Бегемота, “революцию”. Поэтому государственный абсолютизм оказывается в состоянии подавить тот хаос, который в его зачатке, то есть в индивидуумах, подавить невозможно. Карлейль в своей грубоватой манере говорит просто: анархия плюс полиция» (Шмитт, 2006: 132-133). Анархия на уровне индивидуумов, природа которых склонна к насилию, вражде, и полиция как инструмент государства, инструмент, служащий для контроля над анархией естественных тел. То, что полиция называется здесь прямо, позволяет сказать, что для Шмитта она и есть само государство. В его интерпретации гоббсова Левиафана полиция есть то, что отделяет Левиафана от Бегемота, государство от революции.
Далее, в главе о Левиафане как «смертном Боге» и суверенитете, Шмитт снова упоминает полицию, говоря о том, что по своей сути государство конституируется страхом перед смертью, естественным состоянием, которое связано с угрозой жизни. В «государственном состоянии» все защищены, пишет Шмитт: «… все граждане государства защищены в своем физическом бытии; здесь царит покой, безопасность и порядок. Как известно, таково определение полицейской власти. Современное государство и современная полиция возникли вместе, и важнейшим учреждением этого государства безопасности является полиция» (Шмитт, 2006: 147). Полиция снова утверждается в качестве основополагающего института государства и инструмента обеспечения безопасности. Само же государство-Левиафан по Шмитту предстает как «смертный Бог», суверен, представляющий собой остальных людей, а также механизм, одушевленный, живой механизм в духе картезианских представлений того времени.
Этот анализ гоббсовой интерпретации государства как машины оказывается для Шмитта определяющим. Новоевропейские представления о человеке как о машине, управляемой интеллектом, были перенесены на «коллективного человека» − государство. Для Шмитта в этом шаге ценность Гоббса как мыслителя, который продвинул европейскую мысль в сторону освобождения представлений о человеке от мистического, а также понимания государства как «технического аппарата». Прогресс технический и рост возможностей государства для Шмитта совпадают. Более эффективное обеспечение безопасности связано с развитием технического: «В результате оказывается, что эта машина, как и вся техника в целом, становится независимой от какого бы то ни было содержания политических целей и убеждений, приобретая ценность нейтрального в отношении истины технического инструмента. Этот процесс нейтрализации начался в XVII в., и его внутренняя логика привела, в конце концов, к абсолютной технизации» (Шмитт, 2006: 166). Шмитт приходит к выводу, что эффективное государство, если под ним понимать машину, освобождается от политического. Обеспечение безопасности – мы видим это сегодня – все более передоверяется техническим средствам и тем самым извлекается из сферы политического. Помимо этого, если объектом защиты является жизнь, физическое тело человека, то, согласно концепции М. Фуко, биополитическое устройство безопасности также вне-политично и технично.
Однако в этой логике рассуждения теряется первый и важный элемент, а именно, суверен. Даже если его эффективность возрастает с использованием техники, растет его власть, то одновременно с безопасностью растет и возможность эксцесса, злоупотребления властью и силой, возможность ошибки или произвола. Обращаясь вновь к К. Шмитту и его схеме противостояния Левиафана и Бегемота, государства и революции, видим, что вопрос окончательно никогда и нигде не решен. Иными словами, угроза революции (и гражданской войны) всегда является актуальной. И критика Ленина, направленная на концентрацию насилия в «руках» полиции, имеет под собой основание в этом контексте, но не решает проблему, поскольку насилие (и оружие) представляет угрозу само по себе.
Список литературы
Агамбен, Дж. Stasis. Гражданская война как политическая парадигма / пер. С. Ермакова. СПб.: «Владимир Даль», 2021. 190 с.
Гоббс, Т. О гражданине // Гоббс Т. Сочинения в 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1989. С. 270-506.
Гоббс, Т. Левиафан. М.: Мысль, 2001. 478 с.
Гребер, Д. Фрагменты анархистской антропологии. М.: Радикальная теория и практика, 2014. 172 с.
Ленин, В.И. Государство и революция. М.: Государственное издательство, 1930. 161 с.
Маркс, К. Гражданская война во Франции // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Изд. 2-е. Т. 17. М.: Госполитиздат, 1960. С. 317-370.
Шмитт, К. Эпоха деполитизаций и нейтрализаций // Социологическое обозрение. 2001. Т. 1. № 2. С. 47-58.
Шмитт, К. Диктатура. От современной идеи суверенитета до пролетарской классовой борьбы / пер. с нем. Ю.Ю. Коринца; вступ. ст. А.Ф. Филиппова. М.: РИПОЛ классик. 2018. 440 с.
Шмитт, К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса / пер. с нем. Д.В. Куницына. СПб.: «Владимир Даль», 2006. 300 с.